пряно
Небо загустело, облепило свежую древесную шевелюру и, держась за нее, наклоняется все ниже к воде - хорош ли новый цвет? А цвет задался - он синий, пряный, просыпающийся в глаза солнечной крошкой, от чего невыносимо хочется чихать, а вверх как же не смотреть, когда там тишина?
В вольере зашумели птицы, спугнули небо: сжалось вдруг, живот втянуло, и круглый глаз царапнул по пернатым надколотым слоеным янтарем.
А я возле воды. Ручей бормочет и несется, подскакивает на камнях и тычет утку в пестрый бок коленкой. В нем тоже небо есть, и я, и попугаи, и дрозд, кричащий на жену, и я вдруг поняла - ручей и есть тот чайник, в котором, говорили, весь наш мир, все в нем; смеется, дребезжит, поблескивает медью прищуренный старик, едва заметный между лапой утки и тихим илом.
Асфальт дорожки так разгорячился, что хочется сойти в траву, цепляя хор нечесанных колосьев, пугая лютики, шагнуть в алмазный блеск, чтоб обхватило щиколотку прозрачное тугое тело и зашептало о любви, где двое незачем, достаточно лишь одного, и чудо состоится.
Но зубы сводит, когда из летней легкоплавкой синевы, из выгоревших волосков на загорелом теле, из мелких капель на затылке, так пахнущих горячей женской кожей, глядишь в острейший холод горного ручья.
Я неподвижно, напряженно стою на берегу еще несколько минут - и с облегчением отворачиваюсь, возвращаясь на дорожку, где небо и птицы, и венецианские тени, и жар поднимается вверх, пробираясь под платье.
Позади смеется старик, и монетка в моей руке изворачивается, бьет по глазу искрой медного света.
- Никуда не денешься, старик, - говорю я, хохоча, - Никуда не денешься. Если уж нашла, где ты живешь, то рано или поздно зайду в гости.