прокрустова дочь
Я смотрю на Мону.
Она розовая и полая, будто морская ракушка; в глазах её слёзы.
- Кто был первым? - спрашиваю я, но она не отвечает, она тиха, словно летние сумерки у реки, и так же прекрасна.
На улице слышны детские шаги и смех, там играют в классики дворовые подростки; мне хочется оказаться среди них. Пока я прислушиваюсь к гомону, она успевает сменить слёзы на одержимость, бросается на меня, схватив со стола фарфоровую балерину. От удара в висок голова моя вспыхивает, словно факел, но я вслепую, падая, вцепляюсь в её ногу, не давая сбежать; мы лежим на полу, сплетаясь, будто вытащенные на сушу осьминоги, и мне страшно бороться с безумием в её глазах.
Ещё несколько минут - и она затихает, замирает ящерицей, вклеившись слепым взглядом в воздух. Я тяжело дышу, ощупывая саднящий висок, обволакиваю пальцами бутылку коньяка на прикроватном столи и делаю большой глоток. Сажусь на пол, протягиваю бутылку Моне; она неподвижна.
- Я хочу понять, - говорю, толкая бутылкой отбившуюся голову статуэтки. Та с тонким звоном катится и останавливается, ударившись о щеку хозяйки.
Мона снова меняется, смотрит на меня острыми глазами, кивает головой в сторону гостиной. Я иду за ней со страхом и желанием, ибо они нераздельны, когда речь заходит о Моне. Она не умеет ходить, она танцует, пусть даже прихрамывая сейчас, но она танцует. С каминной полки Мона берёт тяжёлую керамическую вазу и аккуратно опускает на пол: урна, понимаю я. Она бережно поднимает крышку и достаёт щепотку пепла, поворачивается ко мне и молча подзывает к себе. Я подхожу, и сердце моё бьётся, как моль под стеклянной банкой, я понимаю, что готов ко всему, хотя пришёл просто убить её, как можно скорее, до того, как..
Не знаю, был ли Марк первым. Думаю, что нет.
Ах, как он любил и скрывал её! Мона была тайной за семью печатями, и я злился на брата за это, сжигаемый любопытством и ревностью.
Мы все видели. как меняется Марк. Сначала смеялись, позже, изгнав из нашей шумной братии, считали тряпкой и брезгливо морщились, встречаясь на улице.
Он пошёл на курсы танцев, проводя там по несколько часов ежедневно, и мать моя одобрительно качала головой - старший сын остепенился. Когда он стал отращивать длинные волосы, укладывая их каштановыми волнами, смеялся отец.
- Мона, - говорил мне брат перед сном, лёжа на узкой кровати, - любит меня. Она волшебница.
- Она своими нежными руками вынимает из моей головы спутанные, грязные мысли, - шептал он, сверкая глазами, - вместо них мы растим красоту.
Я думал, что он болен, и жалел его.
Марк осунулся и будто стал выше. Однажды, когда я с ним ездил в соседний город за книгами, полиция не узнала его на фотографии в паспорте, сделанной два года назад. Мы провели сутки за решёткой, пока они разбирались, кто мы такие. Отцу пришлось заехать за нами в участок: он был седым и толстым, люди относились к нему с почтением. Домой ехали молча, но отец дышал недовольно; я знал - дома будет разговор.
Меня отправили спать, но, кутаясь в накрахмаленную простыню, я слышал, как они ругались. В ту ночь Марк больше не пришёл спать. Да и вообще больше не пришёл.
Мать плакала вечерами, безмолвно упрекая отца, а я не выходил из комнаты, чтобы не видеть этого, и писал неловкие стихи, рассматривая фотографии в старых журналах Марка.
Забывается всё. И, захлёбываясь в приливах настоящего, прошлое уходит всё глубже. У меня теперь была собственная комната, мои друзьями всё так же были рады разделить со мной время и смех, сидя на скамейках городского парка.
Расплавилось в жарком воздухе и утекло полтора летних месяца, когда Антон вызвался разыскать Марка. Он забеспокоился почему-то, а мне-то чего возражать?
Когда утром Антон зашёл к нам домой и сказал, что нашёл Марка, мы просто молча смотрели на него; в нас будто выключились чувства, и, когда отец взволнованно благодарил Антона, я знал, что он притворяется. Отец не хотел, чтобы другим стало видно это рыбье бесчувствие.
Марк был в какой-то клинике - из недорогих. Врачи пожимали плечами и отказывались от денег - Марку оставалось от силы несколько дней. Он был худ и бледен, словно выросшее под землёй растение, которое обнажила, столкнув тяжёлый камень, нога неловкого туриста. Я не узнавал в нём брата и странным образом не испытывал сочувствия к этому белому, будто фафоровая кукла, человеку, скорее презрение к его слабости и неприязнь. Мать снова плакала, отец молчал. Хоронили Марка тихо, не скрываясь, а кривотолки всё равно расползлись, будто дождевые черви. Говорили, что он умер от наркотиков и перед смертью совершил немало гадких преступлений.
Но и эти сплетни съело прожорливое время. Я увлёкся романом с одноклассницей и сигаретами, сменил компанию; со скамеек мы переехали на квартиры, музыка в наших магнитофонах стала громче и жёстче.
Молния ударила в мою память, когда я шёл домой из школы и заметил Антона за ярко пылающими окнами школы танцев. Он отрастил волосы, и они привлекательно обрамляли лицо, ставшее худым и бледным, мягкими волнами. Время проходило мимо, а я стоял и смотрел, как кружится механической балериной мой старый друг. Я думал о том, как переломится однажды одна из пружин в его надорванном механизме. Я вспомнил Марка и только теперь заплакал вдруг, ощутив потерю.
Я позвонил родителям Антона несколько недель спустя - давно чужой им человек, я каждый день, прошедший с той встречи, размышлял, сопоставлял, выяснял, и теперь позвонил. Я сказал им, что попробую разыскать Антона. Но не сказал, что знаю, где искать, и знаю, что надежды уже нет.
Сейчас они у него, в палате. Его мать плачет и предлагает деньги врачам, отец молчит и курит у окна.
А я здесь. Я стою напротив Моны и закрываю глаза, когда она, разделив пепел на две половины, одну швыряет в лицо мне, а другую - самой себе.
Мы медленно опускаемся на пол, словно шёлковые платки, брошенные ветреной красавицей. Я лежу, и Мона склоняется надо мной, протягивая руку. Вокруг бушует, сминая разум, красота; она в каждой вещи, она в каждом движении Моны. О, как уместна здесь её танцующая походка! Она здесь дома. Мона подносит палец ко рту - и я вслушиваюсь, улавливая едва заметную, невесомую музыку, льющуюся отовсюду. Мы начинаем раскачиваться в такт, кружиться и мягко красться шагами. Мона великолепна, и я стыжусь своих неловких жестов, я вижу - они огорчают её. Она жаждет совершенства.
Танец длится бесконечно долго, но вот музыка смолкает и мы снова опускаемся на пол, вычищенные до сияния, утомлённые счастьем. Я кладу голову на круглые колени Моны. Она гладит мои волосы, и я грущу, что они такие короткие - это не то, совсем не то, я знаю.. Я так многим неуместен, что плачу от досады и стыда. Мона утешает меня. Она достаёт из моей головы мысли - они спутанны и грязны - и в её руках они тают, а голова моя полнится мыльными пузырьками, они щекочут меня, и вот я уже смеюсь, обхватывая точёные ноги Моны, смеюсь и засыпаю со вкусом улыбки на губах.
Первое, что нужно сделать утром, говорю я себе, это записаться на курсы танцев. Я смогу, я стану идеальным для неё. По-другому нельзя.