moth
Мы очень часто обманываем себя. Ещё пять минут ничего не решат, говорим мы себе, ещё два дня ничего не решат... Ещё два года...
- Нехорошо мне, - бабка оторвалась от стирки и вслушалась в пение старых дубов, - Уезжать нужно.
Бабка знала, как и я - ехать было некуда. Ни мне, ни ей, ни маленькой Элизе.
Элиза, любимое дитя, давно уж перестала быть маленькой, но мы всё не давали ей вырасти: ведь тогда нам не будет, о ком заботиться.
Я будила её утром воздушным букетом сирени, собирала в косы непослушное серебро волос, я одевала её в летящее муслиновое платье и обувала в невесомые туфельки. У Элизы тонкие щиколотки и округлые, не знавшие мужской руки груди; я вижу в ней себя, какой была восемь лет назад. Когда Элиза бежит по лугу, сбивая пальцами босых ног ромашки, зрение моё плывёт, и вот уже словно бы это мою кожу гладит летний ветер, словно о мои щиколотки, извиваясь змейками, бьётся молодая трава. Я могу смотреть часами, как она играет с козлятами или плещется в реке: она проживает за меня всё то, что не успела я сама. Мне теперь уж поздно - хищное, голодное время пожрало мою молодость, оставив по уходу лишь затвердевшую оболочку.
Бабка чахла с каждым днём и всё жаловалась, что её забирают, чтоб добраться до меня и Элизы. Я отправляла сестру на целый день вглубь долины - пасти коз, чтобы она не видела угасания старой женщины. Мы берегли малышку от смерти; прятали отрубленные головы петухов, втайне закапывали околевших коз. Элиза, наш светлый ангел, знала только свет и жизнь. А тьмы и несчастий я успела насмотреться за нас двоих.
Потом я сказала Элизе, что бабка ушла на небо - за новым лекарством для меня, и что вернётся незнамо когда.
Гости появились сразу после смерти старухи.
Я всегда ненавидела ночных мотыльков. Они - призраки бабочек, холодные и бездушные обитатели мрака. Я ненавижу беззвучное дыхание их крыльев, брезгливо корчусь, когда они касаются моей кожи, убиваю их, боясь при этом и скуля от страха, что коснусь их серых, сотканных из праха тел.
Первых трёх я убила мокрой тряпкой, которой мыла пол, освещая свой труд потрескивающей свечой; они влетели одновременно и принялись кружить у раскалённого фитиля, разбрасывая на влажные доски и мои руки живые, порхающие тени. Впервые после переезда в долину я почуяла приближение приступа, и злость от этого чувства обожгла моё лицо; я, подвывая, всё била и била по убитым мотылькам и по давно потухшей свече, всё била и била, пока не остановилась, тяжело дыша, осматривая свежие ссадины на руках. Опомнившись, я побежала закрывать ставни в доме: сначала - крадучись, медленно - у Элизы в комнате, затем, торопливо и испуганно, в остальных.
На следующую ночь я проснулась от того, что в бабкиной спальне едва слышно вздрогнул и, удивлённо прочистив горло, запел граммофон. Я вскочила с кровати, чувствуя, как откатила, собралась у пальцев ног кровь, сделав голову лёгкой и пустой, звенящей от ужаса: они всё-таки пробрались, нашли щель в ставнях. Я опрометью бросилась в кладовку, схватила, раззанозив пальцы, неотёсанных досок и гвоздей и подбежала к бабкиной двери, стараясь не смотреть на сочившийся из-под неё водянисто-голубой лунный свет. Мелодии, сорванные безжалостной иглой со старых пластинок, только подзадоривали меня, когда я намертво приколачивала доски, закрывая малейшие возможности гостей пройти ещё дальше.
Граммофон не смолкал до рассвета, и я всё слушала его, сидя на кровати и закусив мокрое от слюны одеяло.
Утро размыло воспоминания, превратив ночной кошмар в невнятную кашу эпизодов, и я наскоро умылась, чтобы Элиза ничего не заподозрила. Хорошо, что её комната была далеко от наших с бабкой - малышка проспала ночь спокойно и тихо. При виде её я окончательно смахнула с глаз бессонную ночь и улыбнулась, любуясь тем, как заря запускает пальцы в волосы Элизы и они сияют медными кружевами, рассыпанными по девичьим плечам. К радости сестры, я уложила в корзину, перекладывая мягким полотном, сыр, хлеб и бутыль клюквенного сока, и мы, покуда не сгустился патокой летний вечер, удили рыбу и пели бабкины песни, уйдя на километры от дома.
Домой мы пришли в сумерках, Элиза всё напевала, обнимая меня свободной рукой, а я считала шаги, оставшиеся до порога.
Чувство странной неловкости охватывает человека, когда он впервые окажется в полной темноте в собственном доме. Вещи и углы комнат, бывшие такими знакомыми и узнаваемыми, вдруг меняют свою форму, прячутся и устраивают ловушки, бросаясь во мраке под ноги хозяев. И вот я крадусь, наклонившись к полу, и руки мои выставлены вперёд, чтобы не накнуться на стул или дверь, расшибив себе лоб. Я боюсь здесь, внутри, но ещё страшнее мне за Элизу, которая осталась одна у входа, ожидая, пока я раздобуду нам свет; не найти мне свечи, но я всё продолжаю уговаривать себя, что она там, на кухонном столе, и я просто забыла перед уходом вынести её к двери. Я ощущаю их присутствие. Они вокруг, немые и неподвижные; они не будут насмехаться над моими попытками не пустить их - настолько эти попытки ничтожны. Когда я вожу руками по пустому столу, я уже молча плачу, боясь всхлипнуть, и солёные, горячие слёзы ползут по лицу, будто мокрицы, опускаются на шею, слипаясь там со запутанными прядями в зудящую, колючую массу. Обманутая самой собой, я бегу обратно, к Элизе, боясь, что её там уже нет, но она есть, она стоит на крыльце. Она стоит на крыльце, и не одна.
Он из них, из гостей, я знаю это.
Юноша медленно, клейко отрывает взгляд от Элизы и переводит на меня, улыбаясь только тонкими, бледными губами: остальное лицо неподвижно.
- Здравствуй, Мот, - страх мой неожиданно рассеивается, лопается электрической лампой, не выдержавшей напряжения, а сестра уже смотрит на меня, испуганно дыша.
Ему нравится, что я не играю с ним, и он указывает на дверь прозрачной рукой, предлагая войти; в руке этой покоится моя свеча. Мы входим, и я поджигаю фитиль намеренно сильно; Мот вздрагивает, когда вспыхивает комнатное солнце, вырезая кусок плоти у вездесущей тьмы, и несколько мотыльков, заставляя меня гадливо вздрогнуть, поднимаются со стен и кружатся, оседая на плечи гостя.
Мот молча ждёт, он понимает - я знаю, что ему нужно, и он это получит. Я забираю свечу и увожу Элизу, заговаривая сладкой ложью, я расчёсываю светлые волосы и надеваю на неё летящую ночную сорочку, я плету над её лицом сказку из шёпота и моей любви, и веки её тяжелеют.
У меня нет ожиданий и надежд на будущее. Я говорю это себе, возвращаясь к гостю. Кто знает, может, это лучшая судьба, на которую я могла бы рассчитывать? Если бы только не эти серые твари...
Он сидит всё в той же позе, и его широко раскрытые глаза смотрят в никуда. Я смотрю на него, отворачиваюсь и иду в свою комнату, чтобы там загасить свечу, торопливо раздеться в темноте и скользнуть под прохладное одеяло.
Мот нежен и страстен; и вот я уже впиваюсь в него ногтями, а тело моё раскрывается навстречу его ласке. Его беззвучное, схожее с ветром дыхание, смешивается с моим, и я замираю вдруг, рыдая в мужскую ладонь от острого, болезненного счастья. Он ускользает тут же, а я затихаю, вслушиваясь в то, что происходит внутри меня. Говорят, всё будет быстро. Ближе, ближе... Я прикрываю глаза и широко развожу бёдра, выпуская из себя десятки мотыльков, и они устремляются в распахнутое настежь окно. Я засыпаю с мыслью о том, что не увидела, когда же Мот успел его открыть.
Дни проходят тихо и ласково. Мы с Элизой много гуляем, но я боюсь, что мало уделяю ей внимания - душа моя и мысли заняты проиходящим ночью. Мот приходит каждый вечер, и я ненавижу саму себя за то, что жду я его приходов с того момента, как он исчезает в ночи; я вспоминаю линию его шеи, мягкость его губ, бархат спины. Я веду бесконечные споры с самой собой, я, может быть, впервые честна с собой. Я всё глубже падаю в бездну немыслимой, дикой любви. Я каждый вечер подолгу купаюсь, придирчиво осматривая своё тело, я много раз меняю порядок прядей на подушке, чтобы поразить своего гостя.
Я знаю, я заплатила сполна, чтобы попросить его уйти. Мотыльков всё больше, им не хватает бабкиной комнаты; я отдала им подвал и чердак, но это не может продолжаться вечно, говорю я себе. Почему же не может? - говорю себе я же. Из-за Элизы. Да, из-за Элизы. Её нужно увезти отсюда как можно скорее. Даже если я умру от первого же приступа, покинув долину, - Элиза успеет добраться до ближайшего поселения и будет спасена. Но я не могу прервать эти визиты. Вот соберём урожай, говорю я себе, оттягивая разлуку со своей привязанностью, - тогда сразу же в путь.
Купаясь утром, я замечаю сидящего на краю лохани мотылька, и отвращение переполняет меня зловонной жижей, заставляя со стоном вжаться в противоположный угол. Я осторожно, чтоб не спугнуть врага, набираю воды в кувшин и медленно приближаюсь, чтобы смыть его на пол, а там быстро прикончить, не допустив, чтоб он попал внутрь лохани. Я сжимаюсь в комок, поднимая кувшин, замахиваюсь - и от удара сзади с криком падаю в воду, погрузившись с головой. Когда я выныриваю, в ужасе стряхивая с лица пену, я вижу разъярённую Элизу; она смотрит на меня с угрозой, а на её ладони, словно клок спутанной паутины, сидит мотылёк.
Я кричу. Кричу от осознания происходящего, от мерзкой правды, от того, что не Элизу мне сейчас жалко, чьё тело, вместе с моим, пользовал пахнущий пылью Мот, а жалко меня, перезрелую влюблённую деву, заблудившуюся в кошмарных дебрях самообмана, где нужно принести в жертву много душ, лишь бы не разрушить хрупкой иллюзии счастья. И я загубила бы - о, с радостью! - душу свою и кого угодно ещё... Но только не Элизы.
- Я люблю его и никуда не поеду! - кричит она и разбивает в кровь пальцы, стучась в запертую дверь, пока я собираю её вещи. Мои мне не понадобятся. Солнце уже высоко, когда я выгоняю из сарая машину. Каждый месяц я обязана была проверять её состояние, и теперь вдруг оказалось, что не зря. Я заталкиваю на заднее сиденье рыдающую Элизу, бросаю ей под ноги чемодан с вещами и завожу мотор. Когда мы отъезжаем, она воет, уткнувшись лицом в сиденье, и не видит того, что вижу я в зеркале заднего вида.
Машина мчит легко, и скоро неподвижный силуэт Мота растворяется в дорожной пыли, а Элиза затихает, и лишь протяжно, судорожно всхлипывает, закрыв лицо ладонями.
- Элиза, ты меня слышишь? Ты обязательно выслушай, что я сейчас тебе скажу. Сейчас мы с тобой едем к перевалу, там блокпост, там люди. Приступ может начаться раньше, чем мы туда доберёмся. Тогда ты должна будешь меня оставить, взять чемодан и пешком идти дальше по этой дороге. Элиза, поклянись мне, поклянись, что ты не пойдёшь назад, Элиза!
Она плачет и, не открывая лица, кивает мне.
Мы едем ещё минут двадцать, и горы уже нависают огромными волосатыми спинами над грунтовкой, заставляя меня замедлить ход. Я чувствую, как деревенеет спина.
- Элиза, начинается! Я глушу двигатель.
Она испуганно выбегает из машины, бросается ко мне и обнимает за шею, пока я плавно опускаюсь на землю.
- Иди, Элиза, иди! - я толкаю её восковой рукой и закрываю глаза, погружаясь в каталепсию.
Сестра ещё немного смотрит на меня, потом вынимает из машины чемоданчик и бежит прочь по дороге.