рассвет

Айя невовремя.
Она всегда приходит невовремя.
Пот облизывает мой затылок, он собирается ожерельем над ключицами, а простыни виновато мокры: их влажные складки насытились и больше пить не в силах. Я быстро встаю, забыв спросонья о боли. Она возмущённо бьёт меня кулаками в виски, озлобленная невниманием, будто ревнивая и старая жена.
Прижавшись к горячей стене, схлопнув сухие веки, я застываю ящерицей; даю крови замедлиться и ласкаю боль, массируя кожу под слипшимися волосами.
Айя настойчиво шепчет моё имя и скребёт пальцами по плетёному тростнику; от этих звуков меня знобит, но я, скрежеща зубами, не позволяю себе закричать, и только молча жду, пока схлынут боль и ярость.
Когда я открываю ей дверь, прячась в затхлой и душной тени от убийственного солнца, я спокойна, словно каменный стол в центре деревни. Айя сгибает в крюк свою тощую фигуру, чтобы уместиться в высоту двери; входит и осматривается. Она уродлива и чрезмерно молода, я едва терплю рядом её неуёмную жажду жизни, пряный запах её пота.
- Тарис, - говорит она, и я обмираю, вцепившись невидимыми для Айи ногтями в полы покрывала: оно служит мне одеждой сейчас.
Айя шарит любопытным, липким взглядом по поему лицу; я знаю, что она ищет там, и я настороже.
- Тарис! Он впал в грех тишины.
Мне нельзя сделать вид, что я недослышала; мне нельзя спросить, уверена ли она; мне нельзя отвернуться и дать себе несколько мгновений на глубокий вдох. Я с ненавистью смотрю в её выпуклые глаза-чашки и киваю. Айя понимает, что это означает - выйди отсюда, уходи же прочь, раз всё сказала, - но она неподвижно ползает по мне взглядом, невыносимо молчит и сопит, заполняя мою голову скрипом платья, трущегося о кожу, шевелением розовых стенок носа; я дохожу в моём неприятии до того, что чувствую, как касаются друг друга редкие рыжие волосинки на её голове, и как извилисто струится внутри её живота обеденный бульон. Посетительница резко схлопывает набухшую во мне, заполненную её мерзкой физиологией тишину, и я понимаю, зачем она вообще пришла:
- Никто ещё не знает, я увидела первая. Я могу пока промолчать, если.. Если тебе нужно время, - Айя возбуждена от желания заиметь общую тайну со мной, получить редкую заложницу - на чёрный день.
Твой чёрный день придёт скоро, куда скорее, чем ты думаешь, говорю я внутрь себя, разглядывая усыпанный пигментными пятнами нос, уж я позабочусь об этом, отвратительная стервятница. За право принести плохую новость приходится платить, но наивные люди не знают об этом и спешат, стирая ступни, чтобы судьба надела их на шампур первыми, поджарив на костре изменений.
Я отрицательно провожу головой и улыбаюсь так благодарно, как могу, и у Айи нет выбора - она, проиграв, подобострастно улыбается в ответ. Я думаю вдруг, что именно этого ответа она и ждала.
- Я предупрежу совет, что утром будет смерть.
Вестница убегает, едва не ударившись головой о дверной проём, а я, продолжая растягивать щёки и губы, медленно закрываю дверь, оглядываю воспалёнными глазами снующих по деревне людей; в каждом из них мне мерещится злорадная ухмылка, они прячут её, я знаю, на невидимой мне стороне лица, они смакуют моё горе, перекатывают его языками, как сладкую горошину; я ненавижу их.
Я люблю его.
Я снова одна, и теперь можно вздыхать и плакать. Плакать не удастся, я знаю. Кровать хрипит и содрогается, когда я прыгаю на неё и начинаю вгрызаться в неподатливый сухой тростник. Две боли во мне теперь, бурля и вздуваясь пузырями, смешиваются воедино, грозя проесть железное сердце; я гашу их третьей, царапая живот разодранной кроватью. Во мне нет слёз и сил, но у меня есть половина суток на то, чтобы спасти Тариса.

Он приносит мне в рукаве улитку и садит на голую спину. Я кричу и вскакиваю на ноги, я смеюсь и, бросившись на шею Тарису, извергаюсь водопадом ласки. Мы порочно счастливы в несчастливом и гнилом мире; нас накажут, говорю я. Тарис знает это, но он мужчина и защищает моё будущее от меня самой. Он поднимает меня и прижимает к себе так близко, что вдыхает лишь то, что выдыхаю я, и наши мягкие губы, наши острые зубы, наши пальцы и плечи... Он не отпускает меня и говорит, как всё будет хорошо, и как однажды мы снимем этот грех. Я делаю вид, что верю ему, он делает вид, что я его убедила.

Среди нас нет стариков. Самому старому около тридцати вёсен.
Кто-то устаёт в восемнадцать, кто-то в двадцать пять. Устаёт и умолкает. Он всё молчит и молчит, избегая жителей. Он позволяет себе молчать, даже зная, что за тишину умрёт.
Через сутки после начала молчания кто-то скажет это первым. Прибежит ко мне и скажет: он впал в грех тишины.
Тарису сейчас двадцать шесть, мне - двадцать четыре; мы старожилы, и у нас нет детей. Я бесплодна, а он не хочет других; мы обуза. Наш грех выслеживали давно: ведь в деревне так мало новостей, и каждый хочет опередить прочих.
И они всё правильно рассчитали - послали меня одну в колодец. Это заняло неделю. Я вернулась сутки назад и ещё не видела Тариса, раздавленная солнечной болью, не в силах вынести ни звука, на света.
Они всё правильно рассчитали.

Тарис, Тарис. Ты обещал мне держаться, но не я ли сама придумала методы изоляции, не я ли изобрела безупречные ловушки на хитрых и опасных для племени одиночек?
Солнце угасает, а я всё верчусь на кровати раненой змеёй, разыскивая выход.
Они уже наверняка приставили к его дому охранников; я знаю все процедуры и традиции, я же должна найти в них слабину.
Я лежу теперь неподвижно, сильно вдавливая пальцами упругие яблоки глаз внутрь их впадин; испарина прокладывает русла по лицу и груди, но я отмечаю её солёный зуд как нечто постороннее, чужое мне. Мысли беспокойно мечутся - я наблюдаю и их со стороны, этих муравьёв, пытающих залатать разрушенный дом.
Деревня понемногу засыпает.
Я встаю и подхожу к тазу, чтобы обмыть с живота запекшуюся кровь и ополоснуть лицо. Из воды смотрит белое некрасивое лицо, и я разбиваю его на ошмётки, погрузив в жидкость руки. Прозрачность уступает под натиском бурых потёков и умирает. Я всё тру плоское и бледное тело и ищу решение. Останавливаюсь лишь когда кожа начинает саднить.
Выхода по-прежнему нет. Я его не найду, я понимаю это с такой же определённостью, с какой знаю о том, что всего через несколько часов Тарис умрёт под ножом жреца.
Я могла бы пробраться к нему, прижаться напоследок к его бархатному телу, но это нужно лишь мне. Сам же Тарис не почувствует ничего. Его сковала тоска. Я видела их, грешников тишины: они бесстрастны, даже когда наблюдают за мучениями своей семьи. Они больше не живут в своём теле.
Я дышу тихо, чтобы не спугнуть замершее время; я пытаюсь растянуть эту ночь как можно сильнее, истончить её до паутинной лёгкости, чтобы она не закончилась никогда. Я думаю о Тарисе, и мысли мои тихи теперь и медленны, как река, заросшая осокой; я с удивлением замечаю, что уже попрощалась с ним, что "нас" уже нет в моём сознании, нет там и сожаления.
Я опустошаюсь, словно дырявое сито - из него, за водой и песком, уходит и золото; остаётся лишь звенящая пустота и присвист гуляющего сквозь рваные раны ветра. Теперь я жду рассвета. Я рассматриваю пальцы своих ног, заново открывая вдруг их форму, я касаюсь ногтей, очерчивая округлые контуры. Я глажу свою грудь, откинув в сторону покрывало.
Я напрочь забываю о том, что за женщина лежит на кровати, безразлично раскинув руки и ноги, я вишу над ней и хочу лишь освободиться, но мы связаны пока - я верю, это ненадолго. Я мечтаю вырваться и выпорхнуть сквозь окно к звёздам.
Рассвет находит нас всё такими же. Мы неподвижны, мы просто ждём развязки. Ждём, когда кто-то придёт и разрежет пуповину.

Они приходят. Помощники жреца ведут тело к площади за руки, и я вяло тянусь за ними, не думая ни о чём, не чувствуя ничего. Вокруг шумят барабаны, и этот звук колышется внутри меня, гипнотизирует, заставляет вибрировать в такт. Почему так много глаз? Так много глоток, испражняющихся в воздух использованным воздухом.
Тело кладут на камень, и жрец поднимает руку с ножом; я радостно дрожу, предвкушая свободу, я обвожу глазами шевелящуюся человеческую массу и ненадолго фокусируюсь на них, прощаясь навсегда.
Я вижу в толпе Тариса с пустыми глазами, он смотрит на камень.
Я вижу рядом с ним заботливую и суетливую Айю.
Я слышу, как мать Айи говорит соседке. Мать Айи хвастается. Теперь, после этой смерти, хранительницей традиций станет её дочь. Айя ведь так хорошо разбирается в людях, говорит она.
И кто бы мог подумать, говорит она. Какое горе для Тариса, говорит она.
Айя сказала ему только сегодня на рассвете, шепчет она маслянистым ртом. Чтобы он не наделал глупостей.
Нож падает вниз, разрезая пуповину.