преображение
Просыпаться раньше солнца мне непривычно уже много лет.
В старшей школе я летом ездила в колхозы - загорать и зарабатывать деньги, и автобус на поле уходил в половине шестого. Тогда я часто просыпалась в синеву предрассветных часов, когда кожа кажется бархатом, а небо - опрокинутым океаном. Теперь это роскошь.
Мы не оставляем больше в жизни места созерцанию. Многие ли могут вспомнить, когда, не думая о делах, желаниях, людях, просто сидели перед открытой, на ладони, красотой и любовались ею, сливались с ней? Так вышло, что я делала это сегодня утром.
Вчерашний день, когда меня сотрясло очередное потомство почти погибшей, но всё же иногда выстреливающей детьми головной болью, я тихо зажала в ладони да так и сидела, ожидая, когда утихнет насос, сбоивший при каждой смене позы и положения тела и, раздражённый сбоями, ударявший большим молотом в мои медные виски. Я рано уснула, настолько рано, насколько могла себя заставить.
И открыла глаза в кажущийся давно утерянным прошлым синий полумрак. Я пишу - "синий", но как ограничено, как неполно это слово по сравнению с той роскошью оттенков и полутонов, что разливаются в воздухе, будто живые струи воды, будто тончайшие газовые шарфы, спутанные в немыслимый, прозрачный клубок.
Недалёкая колокольня спит, храня королевскую тишину, непредставимую в дневные часы: только в восемь часов она рассыплет в утро - щедро, горстями - искристый колокольный звон, орошая дремлющих католиков блаженством веры.
Я, полная неторопливой и густой нежности, заливаю свёрнутые в зародыши чайные листы вскипевшей водой и протягиваю к чашке пальцы, чтобы коснуться невесомого белого шлейфа, плещущегося над ней, будто фата; я обнимаю чашку руками и переношу на балкон, поджимаю под себя босые ноги и всё гляжу неотрывно на преображение листка в янтарной глубине: каждый из них оживает. Безмолвие до того совершенно, что кажется ощутимым, живым, и я вдруг понимаю, что слышу - на повышенном, напряжённом, будто жест заводной балерины, уровне - тихий шелест, с которым разворачиваются, превращаясь в узкие ладошки, кулаки чайных листьев. Превращение вокруг меня, оно во мне, оно полнит лёгкие и немного кружит голову; я будто бы рождаюсь наново сейчас, наедине с миром, который люблю. Я раскрываюсь сама, вторя чаинкам, и я - часть природы и духа, как и они.
Над дальними холмами разливается голубизна: неведомое дитя шалит, добавляя молоко в приготовленную матерью синьку, и там, на краю, цвета смешались и наполнились фарфоровой удивительной непрозрачностью - той, что умеет светиться и дышать. Я застываю вновь, поражённая ощущением движения земли. Я вдруг чувствую, знаю себя изумительной малостью, крошкой-человеком, покоящейся на живом, пульсирующем шаре, танцующем свой дивный танец в безмолвии веков и вселенной; я едва дышу, боясь утратить это единое движение, вращение неохватимого зрением и разумом существа, приютившем человечество; я лечу, не шевелясь, скольжу навстречу солнечным лучам, что пробиваются цыплячьим пухом из голубой глазури на востоке, рождая утро и неся его в себе.
С утром просыпаются дрозды. Они взрывают таинство рождения без смущения и робости, заполняя каждую клеточку мира звонким щебетанием, многоголосым праздником жизни, восторгом. И снова озаряет меня гармония и тихая радость в понимании: голоса птиц не волнуют, не расплёскивают ни капли удивительности этого утра, они не портят его тишины, а лишь обогащают её, дарят новое звучание, преображают.
А когда допит чай, и облака на небе - белые на голубом, когда полнятся урчанием моторов асфальтовые вены городов, я ухожу обратно, не прикрывая двери, неся с собой в мой дом прохладную, щемящую свежесть утра.