панацея

- Мы прокажённые, я знаю. Я читал в детстве о таких.
Обречённые, молчаливые, они доживали дни в лепрозориях, и от названия их последнего убежища мне всегда веяло прозрачностью и тишиной, а совсем не страхом и одиночеством. Я ошибался.

Наша проказа страшнее той, древней, ставшей теперь безобидно-излечимой неприятностью: её не видно. Никто не заметит первых симптомов и не забьёт тревогу, требуя госпитализации, никто не отвернётся, содрогнувшись, при виде белых, узловатых пятен; они внутри, эти выцвевшие резиновые заплаты, они медленно разрастаются, пожирая нервные окончания, превращая душу в чучело, в куклу, в чудовище. Страшны не сами пятна - о, много их у каждого из нас - испещрены мы шрамами былых ударов и любовей, нет, ужасает то, что нечувствительны они, как будто правда там заплатка, чужая, мёртвая, немая, куда бессмысленно теперь прикладывать и раскалённый нож, и губы мягкие любимого лица.
Кто знает, вирус это или следствие того, как стали жить? Кто мне поверит, что мы все больны? Я - глас безумца в прагматичном, быстром мире.

Мы всё теперь стремимся впопыхах - влюбляться, дышать, учиться, рожать, работать, терять; мы вырабатываем мощные свои иммунитеты, мы все исколоты прививками от хворей, что одолевают тело, мы все в горчичниках из умных психо-книг, стремясь заделать бреши в нашем подсознаньи; мы поглощаем сотни всяческих сиропов и пилюль; мы мечемся, как ипохондрик по аптеке, хватая наугад, в одну корзину, рядом мы кладём агностицизм, коран, и книгу перемен, и путь самопознания, и суши, и мате, и чей-то мятый килт, и медитации, и триллеры, и сонник; мы всё смешали, посолив и кетчупом забрызгав неизменным, мы, чуть ли не давясь, теперь глотаем это варево, пытаясь за закрытыми глазами распробовать, почувствовать эффект сего отвратного, бессмысленного зелья. Так не эффект ли этот вижу я, ощупывая душу?

Мы распылились, мы разрослись, и руки наши тянутся, чтоб охватить как можно больше за столь короткую и пожранную бытом жизнь, и души наши стали столь громоздки и неповоротливы, сколь быстры и хаотично суетливы сотни пальцев, ощупывающих всё вокруг, ищущих, что бы ещё в себя вобрать. И, растянувшись невообразимо, уменьшили мы плотность чувства, что приходилось на квадратный миг души, и в тех местах, где плотность стала незначительно мала, где чувство, упруго лопнув, расползлось, вдруг вылезло оно.. Белесое пятно проказы духа.

Неспешность потеряли мы в борьбе за вещи, и где-то там же позабыли простоту и усердие. Мы стали неглубоки, даже поверхностны, в жажде нашей испробовать всё, в страхе нашем, что ТАМ - ТАМ ничего нет и не будет, что там - небытие; мы не умеем преданно любить, любить отверженно и поглощённо, забыв о сне, работе и самом себе, не требуя любви в ответ, без стонов, саможаленья и упрёков, без требований и без страха смерти, мы слишком позиционируемся на самих себя, чтоб жертвовать тому, кто нас - не любит, мы спесь свою и жажду получать, не отдавать, слишком часто стали выдавать за самоуважение; мы не умеем танцевать, с закрытыми глазами, где угодно, когда захочется; мы не умеем.. мы не умеем искриться радостью, живя. Мы запечатаны, обвязаны бечевой и оклеены целлофаном цивилизованности, к нам не пробиться, да и пробиваться некому - ведь каждый сам, в своём пакете, растит свою индивидуальность, слишком ценную, чтобы дарить хоть немного другим.

Я хватал за руки проходивших мимо незнакомцев и кричал: "Когда в последний раз вы сияли от радости, сжимая в руках плод своих рук, нечто, сотворённое вами, то, во что вы вложили не N рабочих часов, а душу? Или когда в последний раз вы целовали её пальцы? Не щёки, шеи, животы, а пальцы?" О, эти сексуальные революции... Они обесчестили нас, выхолостили романтику, оставив в брошенных на стол журналах пару шаблонов - со свечами, вином, пледом и шёлковыми простынями. Мы утратили важную простоту, мы разучились не играть и разучились ценить отсутствие игры. Нам прямота и чистота теперь скучны, как скучно яблоко на фоне пирога, в котором ароматизаторы, стабилизаторы, стерилизаторы, ну а в подарок - фен.

Я раздал всё, знаете? Всё, что было у меня. То был глупый шаг отчаяния, но я не жалею о нём. Я отдал книги в старую библиотеку за углом - там из читателей три милых старушенции и дворник, а остальное тоже разошлось. Я узнал это веселье бескорыстного дарения, хоть не нуждался в благодарностях и должниках, я чувствовал вдруг, как становлюсь легче, мне казалось даже, что уменьшилась моя обрюзгшая, тяжёлая душа, и втягиваться стали её прожорливые щупы. Но мне казалось.
Я месяцами ходил по миру, ища неспешности и созерцания, но я забыл, как важно создавать, я потерял лишь время зря, обзаведясь нечёсанными волосами и износив две пары брюк. А по утрам я тщательно исследовал себя: болезнь не прогрессировала более, уже одно это вселяло в меня некоторую надежду.

Да, создавать... Я осознал это недавно, утром, когда увидел у реки детей: они лепили горы из песка и украшали их ракушняком. Теперь же я у вас, и вы спросили, что важнейшего я в жизни испытал и думал. Возможно, слишком был пространен мой рассказ, но мысли мои теперь так часто заняты поиском лечения, что я невольно стал помешан на моей затее. Что скажете? Я подхожу вам или нет? Возьмётесь ли вы, талантливый чеканщик, учить меня вкладывать душу и творить?