мириам
Сегодня Мириам ушла.
Мириам ушла, а я покружил у мусорного ведра, наполненного ею до краёв. Ажурный чулок с дыркой на носке, исписанная добела авторучка, синий конверт, в который она клала сотню про запас, стаканчик из-под клубничного йогурта, старые тряпки из старой же моей футболки, тёмно-оранжевой, бесформенной, с глупым оленем как раз против сердца.
Думаю, я заплакал именно из-за футболки. На миг меня захлестнуло чувство родственной близости к собственной вещи, словно мокрая ещё пуповина связывала меня с коричневым хламьём, которое вдруг умерло, а кровь моя, и любовь моя, и жизнь моя всё текут, текут по этой пуповине... В мёртвое тряпичное тельце текут. Колкая жалость к самому себе пронзила горло острогой, образ ведра расплылся, пошёл разводами, и рука моя, неосознанно поглаживающая тряпку, казалась из-за слёз светлой узловатой веткой, бледным кораллом, колышущемся в океане моей скорби. Впрочем, страдание быстро ушло, стоило лишь протереть зудящие глаза второй рукой, свободной от движений у ведра. Я вернулся к наблюдению себя со стороны, к извечному анализу, презрительному оку, перед которым стыдно унижаться и идти на подлость, потому что с ним ты никогда не бываешь один.
Пластиковая верёвка затянулась на сморщенной шее, а безбожно раздирающий ночь скрип мусоровода завершил начатое: пакет исчез из моей жизни навсегда. "Вот и с Мириам так же," - подумал я и тут же возмутился собственной мысли, ведь она наполняла пренебрежением уже почти готовый слепок прошлого, нашего с Мириам прошлого, полного, надо признать, хорошими воспоминаниями. И я собираюсь спустить это в грязную гулкую трубу? Стыдно, Эрик, стыдно...
Я вышел на балкон и по привычке закрыл за собой дверь: "Не пускай в комнату холод," - говорила Мириам, но она ушла, и теперь можно было открывать дверь, сколько угодно, и курить прямо на кровати, украшая кольцами дыма потолок, и можно не снимать ботинки при входе в квартиру, и можно брать картошку руками прямо с горячей сковороды. Я распахнул пинком дверь - как доказательство новообретённой свободы, но вкуса победы не почувствовал. Горькое разочарование нарастало, скатывалось холодным комом и росло, вбирая в себя изморозь беспокойства и дискомфорта от того, что я - один.
Одинокий мужчина, вот кто я теперь. Стыдливо, с отстранённым видом, я снова прикрыл дверь - на этот раз изнутри, и загорелся новой идеей: немедленно объявить миру о моих свободе и независимости. Возможно, это поможет мне убедить в них самого себя, избавит от неприятного холода, от затвердевания. Странно, я совершенно не думал о том, почему Мириам ушла, не думал, нужно ли было мне её остановить, и всё ли я сделал, чтобы разрыва не произошло; единственное, что заботило меня - это путь наименьшего дискомфорта от женатого мужчины к мужчине холостому, меня, исследователя самого себя, волновала драма, разыгравшаяся в мире нейронов и рецепторов, альвеол и эритроцитов. Со смешком я даже представил себя, замеряющего каждые пятнадцать минут температуру тела, давление, вес, пульс.
Я позвонил лучшему другу - это было первым шагом к уведомлению мира внешнего об изменениях в мире внутреннем. Мы проговорили минут пятнадцать, и с каждым словом я всё сильнее радовался тому, что произошло. Я хорохорился и острил, а под конец и вовсе принялся заливисто хохотать, наверное, чуть более жизнерадостно, чем делал это даже в самые смешные моменты моей жизни. Уж не в истерике ли ты бьёшься, Эрик, как карп на разделочной доске, выплескивая разом в кровь весь копившийся годами жизненный заряд, содрогаясь от передозировки, не в состоянии совладать с потоком бессвязной речи и нервным тиком на левом глазу? Да-а, умирающая жирная рыбина, не иначе. Самая живая и сильная тогда, когда в этом уже нет ни малейшего смысла.
Но речевой фонтан всё не иссякал, я рисовал другу радужные картины совместного знакомства с девушками, да что там! Я рисовал их самому себе!
Вот мы в баре, я в белой рубашке, рукава чуть закатаны, на стойке дышит прохладой пивной бокал, и блондинка с округлыми, твёрдыми, как небольшие яблочки... Нет, лучше рыжая, вот так, коротко остриженная, с немного оттопыренной нижней губкой, и с подругой, конечно.
Я ощутил жар в паху, представив секс, много секса с новыми женщинами, с другими женщинами, которые не Мириам, которые смеются по-другому, движутся по-другому, дышат по-другому во сне, а поутру я ухожу из их жизни, оставив на подушке алую розу, не возвращаясь никогда, ведь я - холостой. Я - холостой мужчина.
Здравый рассудок, вопрошавший меня о том, где же я возьму эту самую утреннюю розу и где буду искать моих прельстивых красавиц, я заглушил жёсткой и яростной музыкой, она заполняла голову, как лава заполняет чашу - кратер вулкана, она била из отверстий в наушниках, причиняя почти физическую боль.
Наконец, обессиленный шумом и первым часом ночи, я отправился спать, не раздеваясь, завернувшись в плотный кокон из принадлежащих мне теперь двух одеял.
Шорох раздался, когда я успел досчитать слонов под закрытыми веками до пяти. Повернулся ключ в замке, дверь со вздохом скользнула по ковру, и в коридоре зажёгся свет. Что-то опустилось на пол, дверь закрылась, и в комнату вошла Мириам. Она села на край кровати.
- Ты спишь? Представляшь, опоздала на последний поезд к маме. Следующий только завтра в полдевятого.
Я не шевелился и старался дышать как можно тише, не зная, как реагировать, но мозг мой стал совершенно трезв и бодр, я почти что слышал, как лихорадочно трясутся в нём серые клеточки в попытке переварить новые факты.
- Не притворяйся, Эрик, я прекрасно знаю, что ты не спишь. Продрогла, как собака. Пойду заварю чаю. Будешь пить?
Я по-прежнему хранил молчание, но сознавал, что мой выбор сейчас уже сделан. Я ощущал, как исчез внутри льдистый ком, и как горят от стыда за собственные мысли получасовой давности мои щёки, я ощущал безумную радость, страшно похожую на ту же, которая захлёстывала меня при мысли о том, что Мириам ушла навсегда. И ещё я ощущал огромную, заслоняющую весь мир любовь к Мириам, любовь и благодарность. Но до того, как я принялся расчленять, сортировать, именовать всё происходившее во мне, решение было принято мной окончательно и бесповоротно, и мой ответ Мириам был лишь вопросом моей спеси и разбухшего самомнения.
Мириам рассеянно погладила рукой мою лодыжку и, поднявшись с кровати, сняла пальто, затем вышла из комнаты. На кухне тихонько звякнули чашки.
Я снова ощутил страх - на этот раз оттого, что она могла передумать там, на кухне, в одиночестве, она могла передумать пить со мной чай и пожалеть о том, что погладила меня, я испугался потерять то, что ещё десять минут назад считал совершенно чужой мне, отмершей частью этого мира. Подскочив на кровати, я пригладил рукой волосы, поправил смявшуюся в коконе одежду и вышёл на кухню, стараясь как можно сильнее замедлить шаг рвущихся туда ног.
Табурет был холодным - я ощутил это сквозь тонкую ткань брюк, и меня охватил озноб, из тех ночных полусонных ознобов, которые может прогнать только чьё-то тёплое голое тело, прижатое к тебе под пуховым одеялом. Мириам возилась за моей спиной с гренками и сыром, но потом вдруг затихла, будто исчезла. Минуты растянулись, провисли бесконечно длинными нитями жевательной резинки, облепили всё вокруг. Тиишина стала невыносимой.
А потом Мириам неслышно обняла меня сзади за плечи, наполняя пространство вокруг меня своим ароматом и теплом, и прижалась щекой к моей макушке.
- А ведь всё это чертовски глупо, Эрик, ты не находишь?
Она тихо засмеялась, продолжая обнимать меня. Она всё смеялась, и смеялась, и я тоже рассмеялся от немыслимого облегчения, как будто взлетел вдруг, воспарил посреди крошечной кухни мыльным пузырём. Мы смеялись так, как если бы совершали священнодействие, мы смывали и стирали этим смехом гнев и страхи, оставляя на чистой доске только ровный сияющий круг. Нашу любовь.